If I could just hide The sinner inside And keep him denied. How sweet life would be If I could be free From the sinner in me.
Too much love will kill you.
жуп, уныло как-тоПадал снег. Хаотически сплетался в нефиксируемые взглядом картины. И надо сказать, что снег не падает – снег летит где-то низко над землей, но не падает. Ветер подхватывает его, и он летит дальше. Снег словно бы понимает свою ошибку. Ошибку в выборе времени и места, в которые он решил коснуться земли.
И снежинки улетают прочь, кружатся в вихре полупрозрачных небес, улетают прочь от городских крыш и улиц, они ищут себе иное пристанище и прибежище.
Но самые слабые сдаются и падают. Они избирают город местом своего пребывания – и скоро серой грязью покрывают землю. Они живы, ибо они еще снежинки – структура их не повреждена, первопричина – тоже. Но они уже никогда не полетят, ветер никогда не подхватит их в тот танец хаоса, где небо касается земли и неотличимо от нее.
Падал снег, и оставался с городом. Город взирал на снег своими пустыми окнами. Город перекрикивал снегопад своими громогласными скрежетами. Город стоял там, где однажды ему было велено стоять.
Медленно крутились большие турбины, и, выбрасывая в воздух облака едкого дыма, который рассыпался кристалликами льда, махины электростанций пускали ток по его проводам. У электростанций стояли стражники – эти угрюмые, уродливые мужчины в бесформенных одеяниях, кто с автоматами, кто с ножами, кто с дубинками. Их было много, и они были весьма бессмысленны в своем бдении.
В этом городе никто не стал бы разрушать электростанции, наоборот, их восхваляли и воспевали. Кто-то, укутавшись в тряпье, даже оставался на ночь под ядовитым дождем их испарений, тем самым воздавая свою хвалу яду, державшему в дрожащем единении утекающую в небытие рутину.
Город уже не бился в агонии – как замерший где-то между жизнью и смертью, он старался не шевелиться, чтобы не расходовать свои силы. Впрочем, жизнь все равно утекала из него через открытые окна, через перегоревшие провода, через темные, засыпанные снегом улицы, через опустевшие тоннели подземных железных дорог.
И тысячи людей ежедневно толпились у дорог наземных – они стремились уехать. Далеко-далеко, впрочем, никто уже не мог сказать, куда уходят эти поезда. Говорят, последние спутники еще служат тем, кто правит этим городом, но люди уже давно жили без связи. И потому, что они все еще не могли привыкнуть к миру без информации, им казалось, что поезда уходят в пустоту.
В неизвестный, темно-серый снежный шторм, туда, где вечная ночь, серость и холод. С наступлением каждой зимы, казалось, пролетало десятилетие. С каждой зимой люди старились, с каждой зимой они все менее походили на тех, кем могли бы быть, и хотели быть.
На тысячи уезжающих с осуждением смотрели сотни тысяч остающихся.
- Ты знаешь. Чтобы почувствовать цену и смысл каждого мгновения, необходима война или катастрофа. Иначе мы просто рискуем не увидеть света, слишком уж неконтрастным все становится. А живя здесь мы все равно, по какому-то нелепому свойству, избираем тьму вместо света.
- И снова одно клише за другим.
- Зато я хотя бы говорю, а не молчу. Ты может быть слышала, они все давно умолкли.
- Да. Когда замолчали их телевизоры и приемники, они словно бы сами лишились дара речи.
- И даже поезда отходят без аккомпанемента громкоговорителей: с четвертого пути отправляется поезд.. а ведь смешно, что они не знают, куда.
- А ты знаешь? – она посмотрела на него. Ее имя не важного для истории, как и его имя. Возможно мы введем имена позже, но пока этого делать не хочется.
Она посмотрела на него, а во взгляде был скепсис – скепсис этот преодолевал усталость или отчаяние, он был искоркой жизни. Посему его можно было принять и простить.
- Я знаю – ответил он.
- Разве ты можешь что-то знать наверняка, когда мир безмолвствует. Ведь все, что ты полагал известным, ты узнал тогда, когда мир говорил разными голосами. Ты верил им.
- Нет. Ты лжешь.
Молчание. Весьма неразумно уличать кого-то во лжи. Ведь, что мы, в конце концов, знаем, о личностном измерении правды каждого. Буквально ничего.
- То, что я знаю, не зависит от того, какую информацию я получаю, и в какой форме.
Снова молчание. Он продолжал говорить, покуда ее расфокусированный взгляд медленно полз по оконному стеклу, а сознание ее занимали мысли далекие и навсегда закрытые от него.
Он говорил, но впрочем, это было абсолютно не важно.
Они сожгли многие свои вещи в печи. Теперь им снова стали выделять газ – два раза в сутки, чтобы наполнить квартиру теплом, и бороться за то, чтобы оно не покидало ее. Весьма безрезультатно.
Однажды они вышли из дома на улицу. Они не закрыли окна, и, кажется, даже не закрыли дверь. Тому была причина – он смог раздобыть немного бензина. Бензин был вне закона – почему-то, его обвиняли во всех возможных бедах, впрочем, свои электростанции они топили примерно такой же гадостью. Бензина не было и не могло быть для тех, кто не принадлежал к силам власти. А вот он его достал. Где-то полгода до этого он за бесценок скупал ключи от автомобилей – ему не приходилось даже покупать сами автомобили, владельцы о них давно забыли – а ключи почему-то хранили при себе. Он покупал их скорее как сувениры – впрочем, никто кроме него, и, возможно, ее, не мог понять, зачем.
Теперь у них был бензин, и автомобиль.
И было время – только что пустили газ, и люди отчаянно жгли его в своих квартирах, намереваясь согреться. Зима была не лучшим временем для них, но иного шанса не оставалось: во-первых, летом он не смог найти бензин. Во-вторых, летом въезды и выезды из города усиленно охранялись – как раз от таких, как он.
Все утро он откапывал из-под снега автомобиль. Сейчас, когда все разошлись по домам, он вливал в него канистру за канистрой. И вот наступил миг, она выбежала из дома к нему, она была красива, ее лицо сияло – хотя такое случалось крайне редко. Она была одета как-то старомодно, на столь нелюбимом ею меховом воротнике сверкали свежие снежинки. Она вцепилась в его руки своими еще теплыми руками. Она смотрела ему в глаза и улыбалась. И говорила: неужели мы поедем? Неужели?
Он ответил ей:
- Да, мы поедем.
Он завел машину. Раздался утробный скрежет проржавевшего двигателя, ударил в нос резкий запах машинного масла, хаотические вибрации сотрясали некогда роскошный автомобиль, отделанный потрескавшейся от времени кожей и древесиной изнутри, все еще блестящий черной краской снаружи. Медленно продирался он через снежные заносы в одном из опустевших дворов этого города – и их никто не слышал. Никто. Все пытались уловить краткий миг тепла, чтобы согреть свое жилище на последующую ночь. Никто, даже стражники, даже полицейские. Они выехали на улицу, на пустую, заваленную снегом, забаррикадированную остовами автобусов и троллейбусов улицу, продираясь по узкой полосе, оставленной для служебного транспорта. Свет фар разорвал сумерки открывшегося перед ними, темного, мертвого Садового Кольца, они неслись по нему, разбрасывая комья снега. Они ехали быстро-быстро, так, словно бы вырывались из-под покрова сна, из лап кошмара, который грозил настичь их в любой момент. Они ехали быстро, не веря тому, что они и в самом деле могли куда-то уехать.
Он включил аудиосистему, которая, разумеется, не откликнулась даже помехами на пустоту радиоэфира. Радио, телевидение, интернет, сотовая связь – все это было уже пятнадцать лет как мертво, невосполнимо. Все, что держало прежний мир, рухнуло в одночасье.
Но впрочем, музыка не умерла – и из роскошных динамиков роскошной машины вырвались яростные, возносящиеся к самому небу гитарные рифы и лавины ударных – из открытых, несмотря на мороз, окон машины, звуки музыки вырвались в сонное пространство города. И казалось, город не мог не заметить их. Само их существование, сам их побег полностью противоречил всей сути его гибельного сна.
Едя так быстро, как только позволяло заснеженное, едва расчищенное дорожное полотно, они надеялись, что смогут оставить этот умирающий мир за спиной навсегда.
Сумерки падали на город и мир вокруг. Сумерки окутывали черные леса, вымершие города-спутники, заснеженные поля.
И где-то, где, казалось, сквозь шум метели и шум двигателя доносился иллюзорный колокольный звон давно покинутых монастырей, где-то, где свет города за спиной, казалось, совсем погас, их машина оказалась неспособность преодолеть снежный покров, который сделал когда-то скоростное шоссе неотличимым от окрестных полей.
Она не проклинала его. Она не плакала. Она не отчаивалась.
Они просто стояли там, посреди снежной бесконечности, и в их машине играла музыка, разносившаяся на многие сотни метров в этом незасоренном антропоморфным шумом мире.
Никто так и не узнал, что было с ними дальше.
Никто не узнал, а где-то за снежным бураном, при тусклом свете лампады, одинокий монах молился об этих двух душах. И о великом городе, который пал по своему неразумию, погребя в своем чреве сотни тысяч тех, кто, быть может, и хотел для себя лучшей участи, но не сумел ее достичь.
жуп, уныло как-тоПадал снег. Хаотически сплетался в нефиксируемые взглядом картины. И надо сказать, что снег не падает – снег летит где-то низко над землей, но не падает. Ветер подхватывает его, и он летит дальше. Снег словно бы понимает свою ошибку. Ошибку в выборе времени и места, в которые он решил коснуться земли.
И снежинки улетают прочь, кружатся в вихре полупрозрачных небес, улетают прочь от городских крыш и улиц, они ищут себе иное пристанище и прибежище.
Но самые слабые сдаются и падают. Они избирают город местом своего пребывания – и скоро серой грязью покрывают землю. Они живы, ибо они еще снежинки – структура их не повреждена, первопричина – тоже. Но они уже никогда не полетят, ветер никогда не подхватит их в тот танец хаоса, где небо касается земли и неотличимо от нее.
Падал снег, и оставался с городом. Город взирал на снег своими пустыми окнами. Город перекрикивал снегопад своими громогласными скрежетами. Город стоял там, где однажды ему было велено стоять.
Медленно крутились большие турбины, и, выбрасывая в воздух облака едкого дыма, который рассыпался кристалликами льда, махины электростанций пускали ток по его проводам. У электростанций стояли стражники – эти угрюмые, уродливые мужчины в бесформенных одеяниях, кто с автоматами, кто с ножами, кто с дубинками. Их было много, и они были весьма бессмысленны в своем бдении.
В этом городе никто не стал бы разрушать электростанции, наоборот, их восхваляли и воспевали. Кто-то, укутавшись в тряпье, даже оставался на ночь под ядовитым дождем их испарений, тем самым воздавая свою хвалу яду, державшему в дрожащем единении утекающую в небытие рутину.
Город уже не бился в агонии – как замерший где-то между жизнью и смертью, он старался не шевелиться, чтобы не расходовать свои силы. Впрочем, жизнь все равно утекала из него через открытые окна, через перегоревшие провода, через темные, засыпанные снегом улицы, через опустевшие тоннели подземных железных дорог.
И тысячи людей ежедневно толпились у дорог наземных – они стремились уехать. Далеко-далеко, впрочем, никто уже не мог сказать, куда уходят эти поезда. Говорят, последние спутники еще служат тем, кто правит этим городом, но люди уже давно жили без связи. И потому, что они все еще не могли привыкнуть к миру без информации, им казалось, что поезда уходят в пустоту.
В неизвестный, темно-серый снежный шторм, туда, где вечная ночь, серость и холод. С наступлением каждой зимы, казалось, пролетало десятилетие. С каждой зимой люди старились, с каждой зимой они все менее походили на тех, кем могли бы быть, и хотели быть.
На тысячи уезжающих с осуждением смотрели сотни тысяч остающихся.
- Ты знаешь. Чтобы почувствовать цену и смысл каждого мгновения, необходима война или катастрофа. Иначе мы просто рискуем не увидеть света, слишком уж неконтрастным все становится. А живя здесь мы все равно, по какому-то нелепому свойству, избираем тьму вместо света.
- И снова одно клише за другим.
- Зато я хотя бы говорю, а не молчу. Ты может быть слышала, они все давно умолкли.
- Да. Когда замолчали их телевизоры и приемники, они словно бы сами лишились дара речи.
- И даже поезда отходят без аккомпанемента громкоговорителей: с четвертого пути отправляется поезд.. а ведь смешно, что они не знают, куда.
- А ты знаешь? – она посмотрела на него. Ее имя не важного для истории, как и его имя. Возможно мы введем имена позже, но пока этого делать не хочется.
Она посмотрела на него, а во взгляде был скепсис – скепсис этот преодолевал усталость или отчаяние, он был искоркой жизни. Посему его можно было принять и простить.
- Я знаю – ответил он.
- Разве ты можешь что-то знать наверняка, когда мир безмолвствует. Ведь все, что ты полагал известным, ты узнал тогда, когда мир говорил разными голосами. Ты верил им.
- Нет. Ты лжешь.
Молчание. Весьма неразумно уличать кого-то во лжи. Ведь, что мы, в конце концов, знаем, о личностном измерении правды каждого. Буквально ничего.
- То, что я знаю, не зависит от того, какую информацию я получаю, и в какой форме.
Снова молчание. Он продолжал говорить, покуда ее расфокусированный взгляд медленно полз по оконному стеклу, а сознание ее занимали мысли далекие и навсегда закрытые от него.
Он говорил, но впрочем, это было абсолютно не важно.
Они сожгли многие свои вещи в печи. Теперь им снова стали выделять газ – два раза в сутки, чтобы наполнить квартиру теплом, и бороться за то, чтобы оно не покидало ее. Весьма безрезультатно.
Однажды они вышли из дома на улицу. Они не закрыли окна, и, кажется, даже не закрыли дверь. Тому была причина – он смог раздобыть немного бензина. Бензин был вне закона – почему-то, его обвиняли во всех возможных бедах, впрочем, свои электростанции они топили примерно такой же гадостью. Бензина не было и не могло быть для тех, кто не принадлежал к силам власти. А вот он его достал. Где-то полгода до этого он за бесценок скупал ключи от автомобилей – ему не приходилось даже покупать сами автомобили, владельцы о них давно забыли – а ключи почему-то хранили при себе. Он покупал их скорее как сувениры – впрочем, никто кроме него, и, возможно, ее, не мог понять, зачем.
Теперь у них был бензин, и автомобиль.
И было время – только что пустили газ, и люди отчаянно жгли его в своих квартирах, намереваясь согреться. Зима была не лучшим временем для них, но иного шанса не оставалось: во-первых, летом он не смог найти бензин. Во-вторых, летом въезды и выезды из города усиленно охранялись – как раз от таких, как он.
Все утро он откапывал из-под снега автомобиль. Сейчас, когда все разошлись по домам, он вливал в него канистру за канистрой. И вот наступил миг, она выбежала из дома к нему, она была красива, ее лицо сияло – хотя такое случалось крайне редко. Она была одета как-то старомодно, на столь нелюбимом ею меховом воротнике сверкали свежие снежинки. Она вцепилась в его руки своими еще теплыми руками. Она смотрела ему в глаза и улыбалась. И говорила: неужели мы поедем? Неужели?
Он ответил ей:
- Да, мы поедем.
Он завел машину. Раздался утробный скрежет проржавевшего двигателя, ударил в нос резкий запах машинного масла, хаотические вибрации сотрясали некогда роскошный автомобиль, отделанный потрескавшейся от времени кожей и древесиной изнутри, все еще блестящий черной краской снаружи. Медленно продирался он через снежные заносы в одном из опустевших дворов этого города – и их никто не слышал. Никто. Все пытались уловить краткий миг тепла, чтобы согреть свое жилище на последующую ночь. Никто, даже стражники, даже полицейские. Они выехали на улицу, на пустую, заваленную снегом, забаррикадированную остовами автобусов и троллейбусов улицу, продираясь по узкой полосе, оставленной для служебного транспорта. Свет фар разорвал сумерки открывшегося перед ними, темного, мертвого Садового Кольца, они неслись по нему, разбрасывая комья снега. Они ехали быстро-быстро, так, словно бы вырывались из-под покрова сна, из лап кошмара, который грозил настичь их в любой момент. Они ехали быстро, не веря тому, что они и в самом деле могли куда-то уехать.
Он включил аудиосистему, которая, разумеется, не откликнулась даже помехами на пустоту радиоэфира. Радио, телевидение, интернет, сотовая связь – все это было уже пятнадцать лет как мертво, невосполнимо. Все, что держало прежний мир, рухнуло в одночасье.
Но впрочем, музыка не умерла – и из роскошных динамиков роскошной машины вырвались яростные, возносящиеся к самому небу гитарные рифы и лавины ударных – из открытых, несмотря на мороз, окон машины, звуки музыки вырвались в сонное пространство города. И казалось, город не мог не заметить их. Само их существование, сам их побег полностью противоречил всей сути его гибельного сна.
Едя так быстро, как только позволяло заснеженное, едва расчищенное дорожное полотно, они надеялись, что смогут оставить этот умирающий мир за спиной навсегда.
Сумерки падали на город и мир вокруг. Сумерки окутывали черные леса, вымершие города-спутники, заснеженные поля.
И где-то, где, казалось, сквозь шум метели и шум двигателя доносился иллюзорный колокольный звон давно покинутых монастырей, где-то, где свет города за спиной, казалось, совсем погас, их машина оказалась неспособность преодолеть снежный покров, который сделал когда-то скоростное шоссе неотличимым от окрестных полей.
Она не проклинала его. Она не плакала. Она не отчаивалась.
Они просто стояли там, посреди снежной бесконечности, и в их машине играла музыка, разносившаяся на многие сотни метров в этом незасоренном антропоморфным шумом мире.
Никто так и не узнал, что было с ними дальше.
Никто не узнал, а где-то за снежным бураном, при тусклом свете лампады, одинокий монах молился об этих двух душах. И о великом городе, который пал по своему неразумию, погребя в своем чреве сотни тысяч тех, кто, быть может, и хотел для себя лучшей участи, но не сумел ее достичь.